|
· А хоть сто. В бурении каждый час по-другому.
· Но тридцать лет... Нет, пусть сначала меня закопают. В натуре.
· Может, все-таки с шестьдесят седьмого? — переспрашивает Петро. — А, Гриша?
· С сорок седьмого, — отрезает Гриша. — Понял, да?
Петро уже не впервые вот так, слегка подтрунивая, осаживает Гришу. Гриша не обижается. Или делает вид, что не обижается, — пока мне трудно понять и это, и многое другое. Та внезапная стычка Гриши и Калягина в ночь после первой вахты как будто давно забыта. Гриша незлопамятен, а Калязин вообще держится в балке особняком, полагая, что его назначение на место второго верхового — не более чем досадное недоразумение и потому в вахте он человек временный.
Хотя бесплодным своим объяснением с Гаврилычем Калязин удручен, но все же не настолько, чтобы отказаться считать себя бурильщиком. Просто пока он не у дел, но о нем еще вспомнят.
Отношения в вахте не так просты, как могло бы показаться на первый взгляд, и есть в них все: дружба и противостояние, соперничество и равнодушие, зависть и стремление помочь — все это выражено или скрыто словами, отсутствием слов, дрожью бурового инструмента и скрипом лебедки, часами вахты и часами отдыха, воспоминаниями и мечтами.
Послевахтенный треп, добродушные насмешки и довольно злые подначки — естественное дополнение к неизменному чаю, и здесь нет равных Мишане, он овладевает трибуной прочно и надолго
|